Сергей Темрин » 12 сен 2017, 11:48
Валентина Синкевич
Памяти Е. А. Евтушенко
Памяти Евгения Александровича Евтушенко
(1932-2017)
1 апреля в Талсе, штат Оклахома, умер Евгений Евтушенко.
Сразу же скажу, что я считаю этого феноменально и разносторонне одаренного человека ярким явлением, поэтом гораздо большим, чем поэт, – не только в России. Жаль, что таких людей мать-природа издает микроскопическими тиражами. Мне посчастливилось лично встречаться с Евгением Евтушенко. А в последний, сложный для него период жизни, мы довольно часто вели долгие, иногда более чем двухчасовые, телефонные беседы. Попробую снова положиться на свою девяностолетнюю память и поделиться с читателями впечатлением о моих кратких встречах с ним в прошлом и восстановить кое-что из наших совсем недавних телефонных бесед.
Впервые я увидела Евтушенко сорок один год тому назад, в его первый американский приезд в 1966 году. Выступал он в Нью-Йорке в Квинс Колледже и в каком-то более близком к вокзалу Еврейском центре, куда я еле-еле достала билет с рук. Касса была закрыта, билеты распроданы. Зал – битком набит русскоязычной публикой. Поэтому поэт выступал без переводчика. Тогда я впервые услышала, как он артистично читает свой, уже знаменитый «Бабий яр». Остальные стихи не помню. После чтения задавались вопросы. На один из них – кого он знает из эмигрантских поэтов, – Евтушенко быстро ответил: Странника* и Ивана Елагина. Этот ответ удивил многих. Странника советский поэт мог знать по духовным беседам на «Голосе Америки». Но Елагина?..
Не так давно дочь Елагина Лиля Матвеева рассказала мне, что в тот первый американский приезд Евтушенко разыскал в Нью-Йорке ее отца и они весело кутили в нью-йоркском ресторане, куда советский поэт пришел с какой-то девицей из Боготы. Об этом событии есть строки Елагина в его гротескном стихотворении «Жил Диоген в бочке...»: «Лихо бокалом звякая, / Празднично пью при свечах. // Со мною поэт-гуляка, / Бабник и весельчак. / Девочка из Боготы / Смеется за нашим столом...» В ту же ночь «поэт-гуляка» прочел наизусть елагинское стихотворение:
Мне не знакома горечь ностальгии.
Мне нравится чужая сторона.
Из всей – давно оставленной – России
Мне не хватает русского окна.
Оно мне вспоминается поныне,
Когда в душе становится темно –
Окно с большим крестом посередине,
Вечернее горящее окно.
Евтушенко несказанно порадовал эмигрантского поэта, всю свою жизнь мечтавшего быть услышанным там, на родине. Он писал: «Пойдут стихи мои, звеня, / По Невскому и Сретенке. / Вы повстречаете меня, / Читатели – наследники». То есть, если не сейчас, то хоть в будущем зазвенят его стихи по русским городам. А после той первой встречи с Евтушенко Елагин радостно говорил друзьям: «Мои стихи знают в России уже сейчас!»
Затем поэты неоднократно встречались в Нью-Йорке и в Питтсбурге, где Елагин читал лекции по русской литературе в Питтсбургском университете. Евтушенко старался пробить стихи своего эмигрантского коллеги в советскую прессу, но это ему удалось только через год после смерти Елагина.
В 1991 году филадельфийский Пенсильванский университет дал грант двум «самым знаменитым русским поэтам» на чтение лекций о русской литературе. «Самыми знаменитыми», особенно для иностранцев, тогда все еще были Евтушенко и Вознесенский. В таком порядке. Поэтому Евтушенко приехал первым, взяв с собой жену и двух малолетних сынишек. Семья комфортабельно устроилась в великолепном особняке, и глава ее с огромным успехом занялся преподавательской деятельностью. Студенты были в восторге от «русских лекций», обычно собиравших огромную аудиторию. Восторгались даже ломаным, но остроумным и живым английским «русского профессора», а тот ничуть не стеснялся своей английской грамматики и своего английского «прононса» – наоборот, ловко обыгрывал те или иные слова и фразы. На университетском кампусе часто видели высокую фигуру поэта, в его красочных пиджаках и галстуках: «Я не преподаю скромность, это не мой предмет», – сказал он где-то. А его пиджаки и галстуки почему-то раздражали многих. Но эти «многие» обычно были из лагеря «бродскистов» (выражение Наума Коржавина). Евтушенко раздражал их не только пиджаками-галстуками.
В Филадельфии Евгений Александрович, как почти везде на нашей планете, почувствовал себя вполне комфортно. Он регулярно посещал «Норд-Ист» (филадельфийский Брайтон-Бич) с его русскими магазинами и ресторанами, выступал там в культурных центрах, бывал в частных домах, читал он и перед американской аудиторией в самых разнообразных местах. Я встречалась с ним довольно часто в Филадельфийском поэтическом центре и на дому у директрисы этого, уже несуществующего Центра. Здесь он всегда был окружен сонмом новых друзей и почитателей. Позже, уже в нашем веке, филадельфийский Читатель (с большой буквы!), знаток поэзии Евтушенко и литературный меценат Марк Авербух дал поэту грамоту с тысячедолларовым приложением к ней. Сделал он это в благодарность за «Бабий яр», «Братскую ГЭС», «Наследников Сталина», «Окно выходит в белые деревья...» и другие стихи, помогавшие его поколению осмыслить время, в котором оно жило. Верный себе, Евгений Александрович сразу же спросил меня о финансовом положении дарителя и только после моего уверения, что тысяча долларов его не разорит, поэт принял дар. Сейчас филадельфийская грамота Авербуха находится в Музее Евтушенко в Переделкине.
С Филадельфией у Евтушенко связано еще одно важное событие. В 1991 году в филадельфийской Церкви Св. Андрея Первозданного (ее возвели русские моряки, строившие на филадельфийских верфях легендарный крейсер «Варяг») Евгений Александрович обвенчался с Марией Новиковой. (Ее называли медсестрой. «Она врач», – поправлял муж.) До Филадельфии брак у них был гражданский. О женитьбе на Марии (Маше) поэт сказал строчкой своего стихотворения: «Последняя попытка стать счастливым...» Этот союз, четвертый для Евтушенко, можно назвать счастливым и самым продолжительным – с 1986 года до смерти поэта. «Мой ангел-хранитель», – постоянно говорил мне о своей жене Евгений Александрович.
О ком и о чем писал этот талантливейший себялюб, жизнелюб, женолюб, правдолюб, трудолюб?.. О себе, конечно, но одновременно и о мировых конфликтах и проблемах, вмешиваясь, споря, отстаивая свои взгляды в стихах, эссеистике и публицистике, взывая к стадионным тысячам, крича, надрывая глотку: «Граждане, послушайте меня!» И на весь мир, на разные лады провозглашал: «Оказалось, что смертно бессмертие ваше, Владимир Ильич». До последнего вздоха Евтушенко был совестью своего времени, он выдержал оглушительную славу, не снившуюся ни одному русскому поэту.
И выдержал такой же оглушительный спад. Дошло до того, что чучело еще не так давно прославленного и превозносимого поэта сжигали на московской улице. «Клеветой мою душу прожгло, / меня сплетнями всеми хлестало...» И это не было преувеличением. Может быть, поэту помогало то, что он был сибиряк? Об этом он писал:
Я не знаю, что со мною станется.
Устоять бы, не сойти с ума.
Но во мне живет пацан со станции –
самой теплой станции – Зима...
И еще, может быть, потому, что Пацан со станции Зима жил по своим правилам, вписанным в его строки стихов, в названия книг... Например: «Людей неинтересных в мире нет...» Да, он всегда был окружен разными людьми – знаменитыми и заурядными, друзьями и недругами, защитниками и обвинителями. Правда, казалось, что последних было больше или они были более громкими, потому что друзья-защитники часто терялись, уходили в сторонку, когда надо было открыто, в печати, стать на сторону поэта. И об этом он писал и говорил. Но таковой была его жизнь, другой он не знал. И вот еще что: «Не умирай прежде смерти». О, как этого хотелось! И как, даже в последние месяцы и дни своей жизни, он старался из последних сил следовать этим словам. Намного раньше, к своему шестидесятилетнему юбилею, Евтушенко написал легкое, оптимистическое стихотворение «Нет лет»:
«Нет
лет...» –
вот что кузнечики стрекочут нам в ответ
на наши страхи постаренья
и пьют росу до исступленья,
вися на стеблях на весу,
и каждый –
крохотный зелененький поэт.
Нет
лет. <...>
Мы все,
впадая сдуру в стадность,
себе придумываем старость,
но что за жизнь,
когда она – самозапрет?
Мы, современники Евтушенко, были свидетелями того, как он, без всяких «самозапретов» и, наверное, вопреки запретам доктора Маши, после ампутации ноги (в Талсе, в августе 2013, ему ампутировали правую ногу ниже колена), разъезжал с выступлениями буквально «от Москвы до самых до окраин» (Москва – Владивосток). И до последних дней он работал над гигантской, многотомной поэтической Антологией... Словом жил, будто нет ни лет, ни болезней, ни смерти!
Я вспоминаю, как однажды Евгений Александрович позвонил мне из Талсы, где он тогда преподавал, и сказал, что написал обо мне стихотворение. «Хочу Вам его прочитать. Если понравится – буду печатать.» Прочитал. Конечно – понравилось. Это стихотворение («Филадельфийский портрет») он публиковал в своих сборниках.
Какое-то время, кажется года два-три, мы не общались. А когда началось, что я до сих пор называю глупой и жестокой травлей, мне стало очень жаль поэта. Я поняла, что его никто не собирается защитить от обидных и нелепых нападок, зачастую замешанных на зависти к чужому успеху. Эти литературные интриги и склоки потоком шли отовсюду в интернет – наше современное чудо, распространяющее по всему миру лавину важной и полезной информации и, одновременно, всякий ненужный и вредный вздор. Неожиданно появилась глупая конфронтация: «Бродский – Евтушенко». Сталкивали лбами двух совершенно разных поэтов.
Евгений Александрович, будучи человеком современным (не чета мне), часто бродил по интернетным дебрям. Особенно больно было ему наталкиваться на обидные слова в свой адрес, сочиненные его бывшими друзьями. К сожалению, литературные интриги и сплетни поэт воспринимал более болезненно, чем свои серьезные болезни. Мне хотелось как-то и чем-то ему помочь. Но я понимала, что помочь не могу. Здесь нужен был литератор с известным именем в России и за рубежом, который громогласно бы сказал: «Господа, что вы делаете?! Прекратите эту недостойную и жестокую игру!» Но такого защитника у Евтушенко не нашлось. Евгений Александрович жаловался мне на инертность своих друзей и почитателей. Я старалась поддержать его другими высказываниями о нем – достойных людей, понимавших значение этого Поэта для русской литературы и для самой России. Я ему не раз говорила: «‘Не обращайте вниманья, маэстро...’, да плюньте Вы с самого высокого дерева на всю эту злую болтовню!» Цитировала Александра Гладкова: «Евтушенко – это медиум, через которого говорит время». И Шостаковича, писавшего после окончания Тринадцатой симфонии на слова Евтушенко (первая ее часть – «Бабий яр»): «При ближайшем знакомстве с этим поэтом мне стало ясно, что это большой и, главное, мыслящий талант». Напомнила, что композитор благодарил его за то, что он помог ему в музыке выразить проблему человеческой совести. «Ведь Гладков и Шостакович не о каждом же говорили такие слова!» Это немного помогало, но яд был сильным и продолжал действовать.
В то смутное время я довольно часто звонила поэту в его оклахомскую Талсу. Мне казалось, что он рад моим звонкам, иначе наши беседы были бы гораздо короче. Ведь он преподавал, интенсивно работал над Антологией и постоянно писал стихи. В наших беседах Евгений Александрович рассказывал о своем житье-бытье в американской глубинке. Например, как он там очутился. Ему предложили преподавательское место в университете, и он отправился туда познакомиться с незнакомым городом. Шел к университету, и вдруг часы на площади заиграли мелодию Лары из «Доктора Живаго». Поэт принял это за добрый знак. И не ошибся. Оклахома была к нему добра. Его классы в университете были огромными, пришлось даже лимитировать число студентов: максимум 150 человек. Талса присвоила ему звание почетного гражданина города. «У меня все члены семьи – американские граждане. А я до конца своих дней останусь российским подданным», – сказал он с гордостью. В Талсе во многих дворах стоят нефтекачалки: некоторые счастливцы умеют выкачивать нефть из оклахомских недр и становятся богачами. Но нравы там пуританские, странноватые для русского поэта с донжуанскими наклонностями. Он рассказал мне забавный случай. Студентка помогла сокурснику, захотевшему стать писателем (влияние русского профессора?), справиться с английской грамматикой, которая у него была слабовата. В конце занятий в благодарность будущий писатель поцеловал ее руку. Студентка возмутилась такой наглостью и пожаловалась администрации. Начался подробный разбор «дела»: допрашивали «пострадавшую» – в какое место руки был запечатлен «преступный» поцелуй – выше или ниже часового браслета?..
Как-то Евтушенко сказал мне, что в его Антологии он напечатает русские стихи Шевченко. Я сказала ему, что его будут ругать обе стороны: украинцы – за то, что москали «украли» их национального поэта, а москали – за то, что печатает в русской антологии Тараса Хрыхоровыча. Но я слышала, что Шевченко со своими русскими стихами все-таки попал в Антологию. И Третья мировая не вспыхнула. К слову: конфликт Россия – Украина очень волновал Евтушенко. Он не мог понять, как два братских народа не могут помириться! Ведь сошлись же две противоположные системы – капитализм и коммунизм. И победили фашизм!
Евгений Евтушенко был замечательным собеседником: умным, чутким, находчивым; его сентенции и остроумные рассказы запоминались. Может быть, некоторые его меткие замечания и высказывания на ту или иную тему он уже где-то печатал, но для меня они были интересными и новыми. Например, он сказал однажды: «Россия не такая плохая, как хотят иностранцы, но и не такая хорошая, как хотелось бы нам, русским». Я как-то спросила его: зачем он свои письма- просьбы (Евтушенко ведь всегда за кого-то о чем-то просил) начинает так: «Я, Евгений Евтушенко, столько-то раз номинированный на Нобелевскую премию, автор стольких-то книг, член таких-то организаций... – ведь это же все есть в Вашем имени». Он мгновенно ответил: «Я это знаю. Но я знаю и людей, которым пишу. На них это действует, а мне хочется, чтоб мои просьбы выполнялись». (О его пиджаках-галстуках я не спрашивала, они меня не интересовали.)
Евтушенко никогда не говорил о моих стихах. Это был, конечно, знак, что они ему не нравились. Поэтому и я ни разу в наших беседах не упоминала свою поэтическую продукцию. А недавно он попросил у меня стихи для своей Антологии. И снова – ни звука. Но поэт хвалил мою эссеистику, довольно энергично уговаривал написать и издать в России автобиографию, к которой он дал бы предисловие. Я поблагодарила Евгения Александровича, но отказалась от его проекта: писать о себе книгу мне неинтересно, да уже и поздно.
Почти в каждой из наших бесед Евгений Александрович декламировал стихи какого-нибудь поэта, восторгаясь той или иной строкой стихотворения. Чаще всего он читал наизусть. Без такой феноменальной способности любить и даже восхищаться строками любого поэта, чем-то тронувшего чуткого и восприимчивого читателя, коим был до последнего своего вздоха Евгений Евтушенко, не было бы его поэтической монументальной книги «Строфы века».
Последний раз я говорила с ним недели за три до его смерти. Он был дома. Впервые очень жаловался на здоровье, чего не делал даже до и после ампутации ноги. На вопрос – «Женя, что с Вами?» – ответил: «Не хочу об этом говорить, еще нужны тесты». С обидой и горечью критиковал фильм «Таинственная страсть»: «Меня там унизили, оболгали, исказили факты. Друзья приходили ко мне на дом, сочувствовали. Но в печати никто с именем снова не выступил». А затем, как и в прошлом, стал читать чьи-то стихи – слабым голосом, но вдохновенно. Спросил – что нового у меня. Сказала, что в его отсутствие вышла интересная книга «Поэты в Нью-Йорке (редактор и составитель – Яков Клоц). «А Ирина Машинская есть в этой книге?» После утвердительного ответа сказал: «Хорошо». Я рассказала об этом Ирине, она была взволнована и глубоко тронута.
И вот в телефонной трубке последние слова Евгения Александровича, обращенные ко мне: «Валя, не умирайте раньше меня».
Вечная память, дорогой Поэт!
* Псевдоним архиепископа Иоанна Сан-Францисского, в миру – князя Дмитрия Алексеевича Шаховского.
Опубликовано в журнале: Новый Журнал 2017, 287